Единство общества или "защитная консолидация"?
Единство общества или «защитная консолидация»?
О том, как люди из рабочей среды реагируют на войну и чем вызвана подобная реакция рассказывает антрополог Джереми Моррис

Профессор Орхусского университета в Дании Джереми Моррис много лет занимается полевыми исследованиями в деиндустриализирующихся малых городах центральной России. В 2015 году вышла его книга «Повседневный постсоциализм. Промышленные рабочие в малых городах». Он изучает жизненный опыт российских рабочих в контексте болезненной постсоветской трансформации всех сторон социальной и экономической жизни. Моррис поддерживает регулярные контакты со своими информантами и сейчас имеет уникальную возможность поговорить с ними об их отношении к войне. Мы взяли у него интервью о его работе в целом и его взгляде на то, как изменилось российское общество после 24 февраля.

Первый вопрос самый объемный. Это непростая задача, но не могли бы вы резюмировать свою этнографическую работу с российскими промышленными рабочими?

— Я начал заниматься этнографической полевой работой в 2009 году в одном из моногородов Калужской области. Там у меня был доступ к его бывшему градообразующему предприятию. Я мог общаться со множеством разных людей.

Я увидел, что сохраняется сильная привязанность к предприятию. Даже когда заводской патернализм пришел в упадок, оставалась такая почти инстинктивная связь с заводом. Люди верили, что предприятие будет выполнять те социальные функции и предоставлять те социальные услуги, которые оно предоставляло раньше, и о которых говорили их родители.

И действительно, с 2009-2010 годов, государство увеличило социальные расходы. Можно спорить, важно ли это в долгосрочной перспективе, но, безусловно, в некоторых городах жизнь улучшилась. Отчасти это можно объяснить эффектом нефтяного бума 2000-х годов.

Но меня интересовал антропологический подход. Я хотел рассмотреть жизненный опыт этих людей, понять, какой жизненный мир создается таким местом обитания.

Организующей концепцией моего исследования стала идея обитаемости (habitability). Люди постоянно рассказывали мне о своей среде обитания и о сильной привязанности к месту; не только к предприятию, но и к городу в целом.

Книга показывает, что жизнь в таких городах — это жизнь в суровой, враждебной среде. Люди вынуждены постоянно бороться с обстоятельствами. Государство, по сути, ушло оттуда. Предприятие заглохло. Патернализма ждут, а его нет.

Вместо него есть своего рода упрощенная форма социализма: люди четко формулируют и используют идеи о взаимопомощи внутри сообщества.

Конечно, иногда это не получается, но, когда получается, взаимопомощь работает, потому что есть остатки профессиональной общности. Я решил, что назову это мета-профессиональным сообществом.

Рабочий класс больше не существует в прежнем виде. Завода нет, но все еще есть своего рода идентичность. Люди могут выразить её, она им доступна. Именно она позволяет мета-профессиональному сообществу ощущать свое собственное существование.

Не могли бы вы уточнить: в каком смысле это мета-сообщество?

— Завод не работает, так что это не совсем профессиональное сообщество, но каждый может обратиться к памяти о том времени. На заводе работало много людей, которым сейчас за пятьдесят, за шестьдесят, за семьдесят. Их детям, если хотите, присваивается «почетный статус» этого сообщества — примерно так же, как социологи говорят о межпоколенческих трудовых аристократиях советского периода.

Это сообщество именно мета-профессиональное: пространство города играет большую роль, чем сама профессия. Люди могут быть водителями такси — одна из самых распространенных форм работы — или работать на стройках в Москве вахтовым методом, или быть безработными, или же выполнять любую работу на нестабильных, прекарных, условиях, но опять же, они все еще определяют себя через связь с городом и с заводом.

В книге я также подробно говорю о практике взаимовыручки, о попытках не просто выжить, но и построить какую-то хорошую жизнь. И вот тут-то и возникает тема неформальной экономики. Опять же, очень наглядный пример — такси и разные подпольные мастерские. Кто-то занят в неформальном секторе, а кому-то выдают зарплату «в конверте».

Еще одна вещь, о которой вы часто говорите, это прекаритет: неформальность и прекарность в жизни постсоветского рабочего класса. Не могли бы вы рассказать об этом подробнее?

— Термин «прекарность» применяется, когда говорят о развитых странах. Первоначально он описывал временную и негарантированную работу, отсутствие автономии и контроля над трудовым процессом, отсутствие профессиональной идентичности. А я использовал его в более приземленном смысле. В России за пределами крупных городов экономическая прекарность это то, о чем все знают, но предпочитают не говорить.

“Трудно справиться с мыслью, что средняя зарплата рабочих лишь немногим больше средней пенсии”

Чего все боятся, так это безработицы или неполной занятости. К примеру, многие женщины не могут устроиться на полный рабочий день. Да и работа в промышленности едва позволяет достигнуть прожиточного минимума.

Об этих аспектах прекарности я писал в своих работах. Так я увидел и «классовую слепоту» самих российских исследователей. Я делал доклады, где говорил, в частности, об уровне зарплат в моногородах. Я упоминал, что многие там зарабатывают меньше 20 тыс. рублей, а некоторые ученые из Москвы и Санкт-Петербурга просто отказывались в это верить. Даже сведущие, образованные люди, которые поездили по стране. Они как бы преодолевают когнитивный диссонанс. Трудно справиться с мыслью, что средняя зарплата рабочих лишь немногим больше средней пенсии.

Теперь о неформальности: я изучал набор тактик, применяемых для того, чтобы справиться с неспособностью (как правило) мужчин обеспечивать свои семьи из-з нестабильных условий труда. Речь идет о том, чтобы увидеть, как люди увеличивают свой доход, а также занимаются такими вещами, как бартер и даже натуральное хозяйство. В моем городе люди работают на заводе, и одновременно — таксистами, потому что график смен позволяет это делать. Интересно, что посменная работа на самом деле способствует неформальной экономической деятельности.

Удивительно было обнаружить и подпольные мастерские. Тут мне просто повезло как исследователю.

Что в них производят?

— Например, пластиковые окна. Я исследовал такую, можно сказать, «артель», она работала 10 лет. Там владелец закупал оборудование, но сама работа велась относительно демократично и автономно. И платили намного лучше, чем на заводе — около 30 тыс. рублей. Десять лет назад для рабочих специальностей это было достаточно много.

Какие еще необычные социальные практики вы обнаружили в ходе исследования? Например, вопрос о вахте, которая, похоже, является довольно уникальным российским явлением. Что вы узнали об этом?

— В 2000-х годах был период, когда, особенно в моногородах, люди действительно думали о вахтовой работе как о жизненном этапе. Прекарность заставляет людей думать об этапах своей жизни по-другому. В двадцать лет они рассуждали: «Ладно, поеду поработаю в Москве 6-8 месяцев на стройке, условиях плохие, но потерплю. Какое-то время поработаю, а потом вернусь в родной город».

Типичная биография выглядит так: человек работал вахтовиком в 2000-х годах и, может быть, неплохо заработал. Вернулся домой, купил квартиру или, если на квартиру не хватило, машину. С появлением семьи, человек уже не стремился работать на вахте, или ее больше не было, и начинал вести своего рода «странствующий» образ жизни полгода на заводе, полгода в такси, полгода какой-то другой работы.

По моему наблюдению, хотя в неформальной работе и есть элемент эксплуатации, ее ценят, потому что она допускает некоторую автономию в том, как человек выполняет рабочие задачи. Она воспринимается как более демократичная, неиерархическая рабочая среда, нежели работа на заводах ТНК или традиционных, еще советских заводах.

С началом войны удалось ли вам сохранить связь с кем-то из ваших информантов, с людьми, с которыми вы общались все эти годы?

— Да, со своими основными информантами я сумел сохранить связь. Я очень хочу вернуться в Россию. Если я физически не буду там, я не думаю, что с ними можно легко общаться. Общение в социальных сетях тут — не вариант. И еще я уверен, что люди в России, самые обычные люди, в таком же шоке, как и мы с вами. Многие из моих информантов ждут, что я отнесусь к ним с осуждением, прерву с ними всякое общение, «отменю».

Какая ирония. Люди, с которыми вы общаетесь много лет, и те отказываются говорить с вами о войне, а кто-то предлагает опираться на результаты опросов, которые сейчас проводятся в России — ждут, что люди будут честно отвечать на вопросы поллстеров!

— Я согласен и думаю, что опросы хуже чем бесполезны.

Давайте поговорим о настоящем. С точки зрения экономики, что, по вашему мнению, изменится в жизни ваших информантов? Будут ли они адаптироваться?

— Многих людей отправили в отпуск и что-то им платят, даже если они не работают. Вероятно, все прояснится к концу лета. Без инвестиций, возможности поддерживать производство, без спроса и поставок комплектующих из-за рубежа, думаю, некоторые из моих информантов потеряют работу или их зарплата будет постоянно значительно сокращаться.

Проблема, которую я вижу, заключается в том, что многие прибегают к некой тактике выживания через неформальную экономику, а государство этим пользуется”

Я также пытаюсь говорить с моими информантами об их работе, но опять же, все они говорят: «Да все будет хорошо». Такой ответ, по-моему, является формой отрицания. Например, многие из моих информантов работали в Volkswagen, Peugeot, Mitsubishi и других крупных компаниях автокластера в Калужской области.

Не могли бы вы кратко описать, что сейчас происходит со всей этой промышленной зоной в регионе?

— Я бы назвал это условным оживлением. Сначала они пытались продолжать работать, потом у них, по сути, были «каникулы». А сейчас, насколько я знаю, людям платят часть оклада. Компании приостанавили производство. Я не думаю, что это продлиться долго. Правительство может национализировать эти предприятия или попытаться найти местного покупателя.

Но как они заменят цепочку поставок? Ведь это сложная логистическая цепь. Возьмем шинный завод Continental в Калуге. Где они берут резину для своих шин? Будут ли они по-прежнему получать стальные компоненты? Что произойдет, когда их оборудование износится? Я настроен пессимистично. Костяк рабочих, это люди, которые получают 40 000-50 000 рублей в месяц, что считается хорошей зарплатой. Неужели их всех сократят?

Что можно сделать в этой изоляции (или «самодостаточности» как говорят в России)? Например, прямо на границе Москвы и Калужской области есть фабрика «Лотте». Может быть, правительство могло бы ее национализировать. Но так не получится с более сложными процессами.

Вы думаете, эти люди разозлятся, если в их жизни произойдут такие серьезные потрясения?

— У людей есть чувство собственного достоинства. Трудно поверить, что люди смирятся с полным обнищанием. Проблема, которую я вижу, заключается в том, что многие прибегают к некой тактике выживания через неформальную экономику, а государство этим пользуется. Но я не думаю, что существуют какие-либо тактики выживания, которые позволят избежать полного обнищания, если рухнет весь промышленный кластер.

А что насчет социального и политического аспектов? Вы попытались проанализировать, как люди реагируют на войну, и добавить что-то к тем опросам, которые сейчас бесполезны. Кажется, что такое качественное исследование могло бы быть очень полезным сегодня. Что вы обнаружили, общаясь с людьми?

— В самом начале войны, очевидно, были шок, отрицание и неверие. Поэтому я ввел такой термин «защитная консолидация». Некоторые мои американские коллеги, политологи, пишут «сплотились вокруг флага». Такого как раз не происходит в авторитарном обществе, где государство боится мобилизации. Здесь другое. Сплотились в защитной реакции — вот что происходит с народом России.

“Я думаю, что корень здесь в глубоком чувстве разочарования, изолированности и неравенства”

Этот термин указывает на то, что в такой консолидации нет ничего действительно восторженного или даже позитивного. Как мы видим на этих футболках с надписью «Мне не стыдно». Возможно, есть чего стыдиться. В термине «защитная консолидация» первое слово указывает на то, что энтузиазма или радости большинство россиян не испытывают. И все-таки люди сплотились. Это эффект и российской государственной пропаганды, и реакции Запада, которая словно подталкивает россиян к принятию режима. Санкции, безусловно, влияют на простых россиян. Существует также своего рода антироссийская кампания, «отменяющая» Россию. Люди лишь укрепляются в идее, которую им преподносит государство, что Россия является жертвой агрессии в более широком геополитическом контексте. Таким образом, стремясь объединиться, простые люди принимают аргументы государственной пропаганды. Так работает сплочение.

Это не означает, что народ с энтузиазмом поддерживает лидера или военную операцию, просто происходит относительное сокращение разрыва между официальным дискурсом и реакцией населения. Я говорю о консолидации, чтобы подчеркнуть общественную динамику. Возможно, когда экономические издержки станут очевидными, начнется обратный процесс.

Думаю, что Z-люди, которые пишут в телеграм-каналах и социальных сетях, составляют громкоголосое меньшинство. Активных путинистов меньше, чем пассивных. Об активной поддержке режима говорить нельзя.

Изменится ли реакция людей, если пропаганда каким-то образом исчезнет?

— Да. Даже если посмотреть на опросы Левада-центра за последние 10 лет, можно увидеть, что в общественном мнении происходят большие изменения в зависимости от политического месседжа.

В 2000-х годах опросы показывали, что люди в России считают себя европейцами. А вот всего несколько лет назад, люди стали это отрицать, словно о Европе и речи не было, но это не так. Это относительно недавняя идея.

Если бы режим исчез и на его место пришел совершенно другой режим, то общественное мнение отразило бы и это.

Почему консолидация далась режиму относительно легко?

— Я думаю, что корень здесь в глубоком чувстве разочарования, изолированности и неравенства. У людей нет ни большой идеи, ни чувства принадлежности. Нет способа выразить свою принадлежность к родине. Перед нами страна, которую разрывает экономическое неравенство.

Я ни в коем случае не хочу оправдывать поддержку войны или режима. Но эта поддержка не просто эффект пропаганды, она основана на опыте последних 30 лет.

В вашем блоге вы не решаетесь назвать происходящее фашизмом? Тем не менее, есть явные признаки…

— Возможно, вы правы, и мы определенно можем использовать это слово на букву «Ф». Я думаю, мы просто еще не дошли до этого, и, надеюсь, не дойдем.

Поделиться публикацией:

Женщины-политзаключенные в системе насилия
Женщины-политзаключенные в системе насилия
«Нейтралитет не значит, что мы на ничьей стороне»
«Нейтралитет не значит, что мы на ничьей стороне»

Подписка на «После»

Единство общества или "защитная консолидация"?
Единство общества или «защитная консолидация»?
О том, как люди из рабочей среды реагируют на войну и чем вызвана подобная реакция рассказывает антрополог Джереми Моррис

Профессор Орхусского университета в Дании Джереми Моррис много лет занимается полевыми исследованиями в деиндустриализирующихся малых городах центральной России. В 2015 году вышла его книга «Повседневный постсоциализм. Промышленные рабочие в малых городах». Он изучает жизненный опыт российских рабочих в контексте болезненной постсоветской трансформации всех сторон социальной и экономической жизни. Моррис поддерживает регулярные контакты со своими информантами и сейчас имеет уникальную возможность поговорить с ними об их отношении к войне. Мы взяли у него интервью о его работе в целом и его взгляде на то, как изменилось российское общество после 24 февраля.

Первый вопрос самый объемный. Это непростая задача, но не могли бы вы резюмировать свою этнографическую работу с российскими промышленными рабочими?

— Я начал заниматься этнографической полевой работой в 2009 году в одном из моногородов Калужской области. Там у меня был доступ к его бывшему градообразующему предприятию. Я мог общаться со множеством разных людей.

Я увидел, что сохраняется сильная привязанность к предприятию. Даже когда заводской патернализм пришел в упадок, оставалась такая почти инстинктивная связь с заводом. Люди верили, что предприятие будет выполнять те социальные функции и предоставлять те социальные услуги, которые оно предоставляло раньше, и о которых говорили их родители.

И действительно, с 2009-2010 годов, государство увеличило социальные расходы. Можно спорить, важно ли это в долгосрочной перспективе, но, безусловно, в некоторых городах жизнь улучшилась. Отчасти это можно объяснить эффектом нефтяного бума 2000-х годов.

Но меня интересовал антропологический подход. Я хотел рассмотреть жизненный опыт этих людей, понять, какой жизненный мир создается таким местом обитания.

Организующей концепцией моего исследования стала идея обитаемости (habitability). Люди постоянно рассказывали мне о своей среде обитания и о сильной привязанности к месту; не только к предприятию, но и к городу в целом.

Книга показывает, что жизнь в таких городах — это жизнь в суровой, враждебной среде. Люди вынуждены постоянно бороться с обстоятельствами. Государство, по сути, ушло оттуда. Предприятие заглохло. Патернализма ждут, а его нет.

Вместо него есть своего рода упрощенная форма социализма: люди четко формулируют и используют идеи о взаимопомощи внутри сообщества.

Конечно, иногда это не получается, но, когда получается, взаимопомощь работает, потому что есть остатки профессиональной общности. Я решил, что назову это мета-профессиональным сообществом.

Рабочий класс больше не существует в прежнем виде. Завода нет, но все еще есть своего рода идентичность. Люди могут выразить её, она им доступна. Именно она позволяет мета-профессиональному сообществу ощущать свое собственное существование.

Не могли бы вы уточнить: в каком смысле это мета-сообщество?

— Завод не работает, так что это не совсем профессиональное сообщество, но каждый может обратиться к памяти о том времени. На заводе работало много людей, которым сейчас за пятьдесят, за шестьдесят, за семьдесят. Их детям, если хотите, присваивается «почетный статус» этого сообщества — примерно так же, как социологи говорят о межпоколенческих трудовых аристократиях советского периода.

Это сообщество именно мета-профессиональное: пространство города играет большую роль, чем сама профессия. Люди могут быть водителями такси — одна из самых распространенных форм работы — или работать на стройках в Москве вахтовым методом, или быть безработными, или же выполнять любую работу на нестабильных, прекарных, условиях, но опять же, они все еще определяют себя через связь с городом и с заводом.

В книге я также подробно говорю о практике взаимовыручки, о попытках не просто выжить, но и построить какую-то хорошую жизнь. И вот тут-то и возникает тема неформальной экономики. Опять же, очень наглядный пример — такси и разные подпольные мастерские. Кто-то занят в неформальном секторе, а кому-то выдают зарплату «в конверте».

Еще одна вещь, о которой вы часто говорите, это прекаритет: неформальность и прекарность в жизни постсоветского рабочего класса. Не могли бы вы рассказать об этом подробнее?

— Термин «прекарность» применяется, когда говорят о развитых странах. Первоначально он описывал временную и негарантированную работу, отсутствие автономии и контроля над трудовым процессом, отсутствие профессиональной идентичности. А я использовал его в более приземленном смысле. В России за пределами крупных городов экономическая прекарность это то, о чем все знают, но предпочитают не говорить.

“Трудно справиться с мыслью, что средняя зарплата рабочих лишь немногим больше средней пенсии”

Чего все боятся, так это безработицы или неполной занятости. К примеру, многие женщины не могут устроиться на полный рабочий день. Да и работа в промышленности едва позволяет достигнуть прожиточного минимума.

Об этих аспектах прекарности я писал в своих работах. Так я увидел и «классовую слепоту» самих российских исследователей. Я делал доклады, где говорил, в частности, об уровне зарплат в моногородах. Я упоминал, что многие там зарабатывают меньше 20 тыс. рублей, а некоторые ученые из Москвы и Санкт-Петербурга просто отказывались в это верить. Даже сведущие, образованные люди, которые поездили по стране. Они как бы преодолевают когнитивный диссонанс. Трудно справиться с мыслью, что средняя зарплата рабочих лишь немногим больше средней пенсии.

Теперь о неформальности: я изучал набор тактик, применяемых для того, чтобы справиться с неспособностью (как правило) мужчин обеспечивать свои семьи из-з нестабильных условий труда. Речь идет о том, чтобы увидеть, как люди увеличивают свой доход, а также занимаются такими вещами, как бартер и даже натуральное хозяйство. В моем городе люди работают на заводе, и одновременно — таксистами, потому что график смен позволяет это делать. Интересно, что посменная работа на самом деле способствует неформальной экономической деятельности.

Удивительно было обнаружить и подпольные мастерские. Тут мне просто повезло как исследователю.

Что в них производят?

— Например, пластиковые окна. Я исследовал такую, можно сказать, «артель», она работала 10 лет. Там владелец закупал оборудование, но сама работа велась относительно демократично и автономно. И платили намного лучше, чем на заводе — около 30 тыс. рублей. Десять лет назад для рабочих специальностей это было достаточно много.

Какие еще необычные социальные практики вы обнаружили в ходе исследования? Например, вопрос о вахте, которая, похоже, является довольно уникальным российским явлением. Что вы узнали об этом?

— В 2000-х годах был период, когда, особенно в моногородах, люди действительно думали о вахтовой работе как о жизненном этапе. Прекарность заставляет людей думать об этапах своей жизни по-другому. В двадцать лет они рассуждали: «Ладно, поеду поработаю в Москве 6-8 месяцев на стройке, условиях плохие, но потерплю. Какое-то время поработаю, а потом вернусь в родной город».

Типичная биография выглядит так: человек работал вахтовиком в 2000-х годах и, может быть, неплохо заработал. Вернулся домой, купил квартиру или, если на квартиру не хватило, машину. С появлением семьи, человек уже не стремился работать на вахте, или ее больше не было, и начинал вести своего рода «странствующий» образ жизни полгода на заводе, полгода в такси, полгода какой-то другой работы.

По моему наблюдению, хотя в неформальной работе и есть элемент эксплуатации, ее ценят, потому что она допускает некоторую автономию в том, как человек выполняет рабочие задачи. Она воспринимается как более демократичная, неиерархическая рабочая среда, нежели работа на заводах ТНК или традиционных, еще советских заводах.

С началом войны удалось ли вам сохранить связь с кем-то из ваших информантов, с людьми, с которыми вы общались все эти годы?

— Да, со своими основными информантами я сумел сохранить связь. Я очень хочу вернуться в Россию. Если я физически не буду там, я не думаю, что с ними можно легко общаться. Общение в социальных сетях тут — не вариант. И еще я уверен, что люди в России, самые обычные люди, в таком же шоке, как и мы с вами. Многие из моих информантов ждут, что я отнесусь к ним с осуждением, прерву с ними всякое общение, «отменю».

Какая ирония. Люди, с которыми вы общаетесь много лет, и те отказываются говорить с вами о войне, а кто-то предлагает опираться на результаты опросов, которые сейчас проводятся в России — ждут, что люди будут честно отвечать на вопросы поллстеров!

— Я согласен и думаю, что опросы хуже чем бесполезны.

Давайте поговорим о настоящем. С точки зрения экономики, что, по вашему мнению, изменится в жизни ваших информантов? Будут ли они адаптироваться?

— Многих людей отправили в отпуск и что-то им платят, даже если они не работают. Вероятно, все прояснится к концу лета. Без инвестиций, возможности поддерживать производство, без спроса и поставок комплектующих из-за рубежа, думаю, некоторые из моих информантов потеряют работу или их зарплата будет постоянно значительно сокращаться.

Проблема, которую я вижу, заключается в том, что многие прибегают к некой тактике выживания через неформальную экономику, а государство этим пользуется”

Я также пытаюсь говорить с моими информантами об их работе, но опять же, все они говорят: «Да все будет хорошо». Такой ответ, по-моему, является формой отрицания. Например, многие из моих информантов работали в Volkswagen, Peugeot, Mitsubishi и других крупных компаниях автокластера в Калужской области.

Не могли бы вы кратко описать, что сейчас происходит со всей этой промышленной зоной в регионе?

— Я бы назвал это условным оживлением. Сначала они пытались продолжать работать, потом у них, по сути, были «каникулы». А сейчас, насколько я знаю, людям платят часть оклада. Компании приостанавили производство. Я не думаю, что это продлиться долго. Правительство может национализировать эти предприятия или попытаться найти местного покупателя.

Но как они заменят цепочку поставок? Ведь это сложная логистическая цепь. Возьмем шинный завод Continental в Калуге. Где они берут резину для своих шин? Будут ли они по-прежнему получать стальные компоненты? Что произойдет, когда их оборудование износится? Я настроен пессимистично. Костяк рабочих, это люди, которые получают 40 000-50 000 рублей в месяц, что считается хорошей зарплатой. Неужели их всех сократят?

Что можно сделать в этой изоляции (или «самодостаточности» как говорят в России)? Например, прямо на границе Москвы и Калужской области есть фабрика «Лотте». Может быть, правительство могло бы ее национализировать. Но так не получится с более сложными процессами.

Вы думаете, эти люди разозлятся, если в их жизни произойдут такие серьезные потрясения?

— У людей есть чувство собственного достоинства. Трудно поверить, что люди смирятся с полным обнищанием. Проблема, которую я вижу, заключается в том, что многие прибегают к некой тактике выживания через неформальную экономику, а государство этим пользуется. Но я не думаю, что существуют какие-либо тактики выживания, которые позволят избежать полного обнищания, если рухнет весь промышленный кластер.

А что насчет социального и политического аспектов? Вы попытались проанализировать, как люди реагируют на войну, и добавить что-то к тем опросам, которые сейчас бесполезны. Кажется, что такое качественное исследование могло бы быть очень полезным сегодня. Что вы обнаружили, общаясь с людьми?

— В самом начале войны, очевидно, были шок, отрицание и неверие. Поэтому я ввел такой термин «защитная консолидация». Некоторые мои американские коллеги, политологи, пишут «сплотились вокруг флага». Такого как раз не происходит в авторитарном обществе, где государство боится мобилизации. Здесь другое. Сплотились в защитной реакции — вот что происходит с народом России.

“Я думаю, что корень здесь в глубоком чувстве разочарования, изолированности и неравенства”

Этот термин указывает на то, что в такой консолидации нет ничего действительно восторженного или даже позитивного. Как мы видим на этих футболках с надписью «Мне не стыдно». Возможно, есть чего стыдиться. В термине «защитная консолидация» первое слово указывает на то, что энтузиазма или радости большинство россиян не испытывают. И все-таки люди сплотились. Это эффект и российской государственной пропаганды, и реакции Запада, которая словно подталкивает россиян к принятию режима. Санкции, безусловно, влияют на простых россиян. Существует также своего рода антироссийская кампания, «отменяющая» Россию. Люди лишь укрепляются в идее, которую им преподносит государство, что Россия является жертвой агрессии в более широком геополитическом контексте. Таким образом, стремясь объединиться, простые люди принимают аргументы государственной пропаганды. Так работает сплочение.

Это не означает, что народ с энтузиазмом поддерживает лидера или военную операцию, просто происходит относительное сокращение разрыва между официальным дискурсом и реакцией населения. Я говорю о консолидации, чтобы подчеркнуть общественную динамику. Возможно, когда экономические издержки станут очевидными, начнется обратный процесс.

Думаю, что Z-люди, которые пишут в телеграм-каналах и социальных сетях, составляют громкоголосое меньшинство. Активных путинистов меньше, чем пассивных. Об активной поддержке режима говорить нельзя.

Изменится ли реакция людей, если пропаганда каким-то образом исчезнет?

— Да. Даже если посмотреть на опросы Левада-центра за последние 10 лет, можно увидеть, что в общественном мнении происходят большие изменения в зависимости от политического месседжа.

В 2000-х годах опросы показывали, что люди в России считают себя европейцами. А вот всего несколько лет назад, люди стали это отрицать, словно о Европе и речи не было, но это не так. Это относительно недавняя идея.

Если бы режим исчез и на его место пришел совершенно другой режим, то общественное мнение отразило бы и это.

Почему консолидация далась режиму относительно легко?

— Я думаю, что корень здесь в глубоком чувстве разочарования, изолированности и неравенства. У людей нет ни большой идеи, ни чувства принадлежности. Нет способа выразить свою принадлежность к родине. Перед нами страна, которую разрывает экономическое неравенство.

Я ни в коем случае не хочу оправдывать поддержку войны или режима. Но эта поддержка не просто эффект пропаганды, она основана на опыте последних 30 лет.

В вашем блоге вы не решаетесь назвать происходящее фашизмом? Тем не менее, есть явные признаки…

— Возможно, вы правы, и мы определенно можем использовать это слово на букву «Ф». Я думаю, мы просто еще не дошли до этого, и, надеюсь, не дойдем.

Рекомендованные публикации

Женщины-политзаключенные в системе насилия
Женщины-политзаключенные в системе насилия
«Нейтралитет не значит, что мы на ничьей стороне»
«Нейтралитет не значит, что мы на ничьей стороне»
Сладкая жизнь и горькие реки
Сладкая жизнь и горькие реки
Антивоенный протест и сопротивление в России 
Антивоенный протест и сопротивление в России 
КПРФ: есть ли будущее у партии прошлого?
КПРФ: есть ли будущее у партии прошлого?

Поделиться публикацией: